Vitamins, Supplements, Sport Nutrition & Natural Health Products

Глава 3

Приключения начинаются с восходом солнца. К тому времени, когда туман исчезает, и на крыльях подсыхает грязь, мы с бипланом вступаем в наш первый совместный полетный день. Кроме непривычного неспешного тарахтения цилиндров — 1 — 3 — 5 — 2 — 4, сопровождающего мерцание серебристого пропеллера, на ноле — ни звука.

Я хожу по полю перед самолетом, убираю в сторону ветки и случайные камни, отмечаю выбоины, которые могут послужить препятствием. Эта первая часть взлета требует особой тщательности, пока крылья не приняли на себя вес, освободив от него колеса.

1 — 3 — 5 — 2 — 4 становится все тише по мере того, как я отхожу, — словно швейная машинка, которая что‑то сама себе негромко бормочет под нос. Если бы кому‑нибудь захотелось, он мог бы броситься к биплану, выжать ручку газа, и только его и видели. Я знаю, что в поле — ни души, и все же с облегчением возвращаюсь и продолжаю работать рядом с самолетом.

Спальный мешок свернут в плотный мягкий цилиндр, уложен в переднюю кабину и привязан. От огромного вентилятора на меня снова несется ураган — картина становится знакомой; и мы готовы сказать «до свидания» полю, которое стало нашим другом и учителем.

Взмах воображаемым флажком в клеточку и одно слово: «Пошел!» Центр ревущей полусферы делает в ритме «I — 3 — 5 — 2 — 4» 1750 оборотов в минуту. Мы начинаем медленно двигаться па тяжелых колесах, то и дело подпрыгивая. Затем быстрее. Затем с больших горбиков перескакивая на мелкие. В первое мгновение расплескивая грязь, а затем разбрасывая ее, затем разбрызгивая ее мощными фонтанами, затем касаясь ее поверхности, а затем и вовсе ее не касаясь, отбрасывая вниз лишь черную подрагивающую тень.

Прощай, поле.

Железнодорожная колея тянется на восток, в том же направлении указывает нос Паркса . Благодаря решению пролететь от побережья до побережья, благодаря нездоровой человеческой склонности все помещать в аккуратную упаковку, перевязанную разноцветными бантами, мы, направляясь на запад, летим на восток. Из‑за неощутимой, невидимой прихоти очень даже видимый и весьма ощутимый старый биплан пыхтит по небу над железной дорогой, направляясь к Атлантическому океану.

Прямо по курсу из золотистого моря поднимается солнце. Железная дорога мне больше не нужна, я перехожу на навигацию по ослепительной звезде.

Подчас в воздухе меня окружает столько символов, что удивительно, как мне удается следить за полетом. Я сам становлюсь символом. И это замечательное чувство, поскольку мне подходит столько всяких символов, что я могу покопаться в их куче и выбрать тот, который лучше других выглядит и лучше других соответствует этому дню и этому часу. И все смыслы сильные, все настоящие.

Чем я должен быть в данный момент? Для той части меня, что осторожно держится на изрядном расстоянии от сути, я — владелец Коммерческого Летного Удостоверения за номером 1393604, дающего мне право проводить летное обучение, удостоверяющего, что я могу летать по приборам и управлять одно — и многомоторными самолетами наземного базирования в воздухе и на земле в рамках, необходимых для совершения полета. Для этой части я нахожусь в 5.27 милях от Веллингтон Омнирендж, на курсе 263 градуса, на высоте 2176 футов по альтиметру, в 11 ч. 18 мин. по Гринвичу, 27 дня апреля месяца 1964 года по Григорианскому календарю нового стиля.

Фюзеляж самолета, на котором я лечу, выкрашен карминовой киноварью, учетный номер 1918 по Рендольфу, крылья и хвост — цвета «Желтый Чемпион», учетный номер по Рендольфу неизвестен, но совершенно точно выписан в каких‑нибудь пыльных реестрах, лежащих в заброшенном ящике на каком‑нибудь затерянном чердаке где‑то за горизонтом. Этот самолет — сама точность, каждый его болт, каждый шов, каждое соединение. Не просто Дет‑ройт‑Райан Спидстер, модель Паркс Р‑2А, а еще и заводской номер 101 , регистрационный номер N499H , вышедший из заводских ворот в декабре 1929 г. и в январе‑193 0 признанный годным к полетам, о чем свидетельствует Удостоверение на Летное Средство за номером 276.

Если отвлечься от содержания и принимать во внимание лишь эти ярлыки, мы с бипланом превратимся в невероятно сложные грозные механизмы. Каждый винт и каждая растяжка в двигателе и корпусе самолета имеют учетный номер, заводской номер, номер серии. Возьми увеличительное стекло, соскреби лак — и вот они выбиты, номера. Но смысла в них нет. Когда окружаешь себя смыслами, начинаются конфликты, возникают оттенки смыслов, появляются смыслы, на которых отверстия не соответствуют друг другу, так что вместе их не свинтить.

Можно жить в безопасности, довольствуясь лишь заводскими номерами, в мире, где полное спокойствие. Никаких споров. Никакого движения.

Но сейчас я в движении, поэтому аккуратно выберу подходящее содержание, которым раскрашу мой самолет и которое накину на собственные плечи.

Раз выдался такой яркий солнечный день, биплан, пусть нашим содержанием будет радость. Ну как, подходит? Глянь: раннее утро, и радость в поисках солнца. Движение радости полно восторга, она спешит туда, где океан — золотистого цвета, а воздух свеж и прохладен. Радость вкушает жидкую воздушную реку, которая разбивается в брызги о кожаный шлем и опущенные на глаза очки. Она восхищает свободой, которую можно однажды найти и обрести вновь и вновь только в небе, откуда невозможно выпасть, если все время движешься. А двигаясь, мы познаем, что ценна даже радость, выкрашенная Карминовой Киноварью за номером 1918.

Эй, парень, постой. Это раздается голос практичного "я", того, что держится от символов подальше, того, что управляет событиями, серьезного "я". Постой, постой. Все, что нам требуется, — это залететь на этой штуке на фут‑другой за линию берега, чтобы ты мог сказать, что ты это сделал, а затем нам нужно отправиться на запад. Двигатель, сам знаешь, он может и отказать.

Интересно, как это может быть, что я так уверен, так убежден, что я всем управляю? Не знаю, но когда я в полете — это факт. Вот, например, облака. Другие могут летать себе сквозь них, но я — тот, кто одолжил облака миру. И солнечные узоры на поверхности океана, и огненные полосы на рассвете, прохладный ветер и тепло — все это. Все это — мое. Потому что, я уверен, нет больше в мире человека, который знал бы их и любил так, как я. Это — источник уверенности и могущества. Я единственный полноправный наследник всех этих богатств, который может поднять в небо самолет и ощутить, пролетая над клубящимся облаком, что он снова вернулся в свой истинный дом.

Утром, когда солнце встает из‑за облака, или вечером, когда оно в него садится, — посмотри вверх. Оно пронизывает облако тысячами золотых лучей, правда? Они сияют, словно отлитые из таинственного огня. Это всего лишь вид с земли на мою страну, где столько света, тепла и красок, что облако, будучи не в силах их в себе удержать, выплескивает их на землю, роняет намек на золотистое великолепие, которое существует там, наверху.

Этот едва уловимый звук четырех цилиндров, или пяти, или семи, из‑за облака, исходит от крылатой машины, погруженной в чистое любопытство. Быть там, наверху, и лететь рядом с этим сознанием — словно созерцать видение, поскольку крылья самолета в лучах рассвета покрыты золотом, которое становится ярким серебром, если поймать нужный у гол, а в кабине на ветровом стекле танцуют алмазные зайчики. А внутри — пилот, который все это видит. Что ты скажешь, увидев такую картину? Ты ничего не говоришь и вместе с другим человеком в другой кабине впитываешь тишину.

Потому что когда он тоже все это видит, когда по самолету и человеку струится величие, — не может быть никаких слов. Когда очарован заоблачной страной, упомяни о ее красе и радости на земле, посреди городской суеты, стен, в обществе, — и почувствуешь себя глупо, не в своей тарелке. Даже своей любимой пилот не может передать словами чудесную красоту неба.

Когда солнце поднимается выше и чары развеиваются, заканчивается топливо. Белая стрелка показывает на отметку Е, маленький пробковый поплавок упрямо не желает покачиваться на волнах отсутствующего горючего, и над индикатором топлива горит красная лампочка, предупреждающая о том, что топлива мало. И уже через минуту, пять, десять шины опять тяжело плюхаются в траву или, вскрикнув от соприкосновения с бетоном какой‑нибудь посадочной полосы, испускают струйку сизого дыма. Все, дело сделано, полет закончен. Отсчитан еще один час. Несколько минут работают ручка и бортжурнал. Но под нашими ногами снова простирается земля, а вокруг — неестественная тишина безмоторного мира, так что баки ждут нового топлива, а бортовой журнал — новой заполненной страницы.

Для пилота самое важное в мире — это полет. Ощутить, вкусить его — бесценный дар. В этом ключ к подчас сумасшедшим выходкам молодых пилотов. Они летают под мостами, с ревом проносятся над крышами домов, выделывают бочки и петли гораздо ближе к земле, чем следует из соображений безопасности. Больше всего хлопот они доставляют на военных учебных базах, поскольку эти действия — признак отсутствующей дисциплины, к тому же иногда они приводят к потере самолета и его летчика. Но у летчика на уме — отдать, поделиться радостью с теми, кого он любит, поделиться истиной. Потому что иногда пилоты заглядывают за ширму, за вуаль из тончайшего бархата и прикасаются к истине, что таится за человеком, касаются силы, что скрывается за Вселенной.

Четыре миллиарда жизней связаны сияющими нитями. Время от времени человек разглядит за ширмой какое‑то свечение и штопором уходит в глубины реальности. Мы — те, кто остается и наблюдает за ним, — застываем на мгновение в изумлении, а затем возвращаемся на свои места в хитросплетение нитей, в ткань сверкающей иллюзии.

Ведь даже из самолета мы подчас видим несовершенно. С появлением новых изобретений — закрытых кабин, навигационных приборов, радиоаппаратуры, управляющей электроники — полет все больше и больше превращается в задачу, которую можно решить, не выходя за пределы досягаемости рук пилота. Отклонился от курса? На это указывает стрелка, стрелка говорит об ошибке, и пилоту нужно только посмотреть в стеклянное окошечко размером в три дюйма. Интересует погода впереди по курсу? Выставь на радиоаппаратуре нужную частоту, вызови метеоролога и запроси экспертную оценку. Самолет замедляется, вот‑вот начнет терять подъемную силу? На приборной панели мигает красная лампочка и звучит предупреждающая сирена. Мы глядим из кабины на небо, только когда у нас есть время полюбоваться этим видом, если же вид нас не интересует, то от взлета до посадки можно не смотреть наружу. Это такой полет, что производители летных тренажеров могут гордо заявить: «Наш тренажер невозможно отличить от настоящего полета!» И так оно и есть. Те, для кого полет — это количество часов, проведенных в созерцании качающихся стрелок на приборной панели, разницы ire ощутят. Единственное, чего в этом полете недостает, — это ветра. Солнечного тепла. Громад облаков, ослепительно белыми стрелками вздымающихся по обе стороны крыльев. Шума и безжалостности укусов дождя, морозной прохлады высоты, моря лунного света, что покоится на мягкой перине тумана, немигающих звезд, застывших кристалликами в полночном небе.

И вот, биплан. Лучше ли он? Если Паркс летит чересчур медленно, то не будет ни воя сирен, ни мигающих красных лампочек. Лишь подрагивание в ручке управления, а затем он превращается в машину, не желающую, чтобы ею управляли, внезапно вспомнившую, что она тяжелее воздуха. Нужно быть внимательным и прислушиваться к подрагиванию ручки. Нужно смотреть из кабины наружу, потому что там, снаружи, и есть полет — движение сквозь воздух и познание его. Особенно познание его.

Навигация — это когда, надвинув очки на глаза, глядишь за борт, вниз, сквозь вихрем несущийся ветер. Ага, железная дорога. Ага, пересекли реку. А озеро? Тут должно быть озеро. Наверное, встречный ветер.

Непрерывное слежение за погодой. Облака сгущаются, растут, опускаются на холмы. Косая стена дождя там, где раньше его не было и в помине. Что делать, пилот, что будем делать? Может быть, по ту сторону холмов облака станут реже, может, в них найдутся просветы. Но там, за холмами, облака могут и опуститься прямо до уровня шероховатой травы и промочить ее насквозь дождем. Холмы — зеленые могилы для тех самолетов и летчиков, которые приняли неверное решение. Берегись холмов, когда тебя окутывает прохладная серая дымка.

Решай, пилот. Приземлиться сейчас? Выбрать пастбище, которого мягко коснутся колеса, и гарантию долгой жизни? Или устремиться туда, в серость? Это и есть полет: принятие решений. И знание о том, что рано или поздно самолет нужно будет привести к неподвижному отдыху.

Мы с Парксом поворачиваем на юг и летим вдоль атлантического побережья. Берег широкий, твердый, пустынный. Над ним со свистом проносится ветер, с пенным шумом разбиваются волны, кричат чайки, да рычит пролетающий мимо самолет. Воздух пропитан солью, соленые брызги взлетают, пытаясь достать колеса биплана. Тут целую сотню миль можно лететь беззаботно, касаясь колесами верхушек волн, поскольку для старой летной осторожности — всегда иметь возможность сделать безопасную вынужденную посадку, если остановится двигатель, — имеется широкое ровное песчаное пространство справа по курсу. Пилот не может чувствовать себя в большей безопасности, чем когда у него неподалеку есть ровный участок земли. Ровная площадка равняется спокойствию, отсутствию напряжения в любой ситуации. То ли откажет двигатель, то ли попадется нисходящий поток, то ли, громыхая, прикатит гроза, — если поблизости есть ровное поле, пилоту не о чем беспокоиться. Сделав круг, сбросить высоту, немного приподнять нос, и вот уже для пилота вместе с его самолетом наступило блаженное время, когда нет напряжения, когда не нужно быть в постоянном движении. Летать над ровными площадками означает летать без внутреннего напряжения, — и это самый свободный полет, который дано испытать пилоту. И сейчас от горизонта до горизонта, насколько я могу видеть вперед, тянется широкий ровный посадочный берег штата Северная Каролина.

Однако, что весьма странно, биплан чувствует себя как‑то не так, словно не рад тому, что он здесь. Все его существо наполнено нехорошим предчувствием, настороженностью, которая превосходит даже уверенность от присутствия рядом бесконечной береговой полосы. Что же не так? Да ну, просто я к нему не привык, или он ко мне. На это потребуется время, нужно несколько часов полетать вдоль берега и насладиться полетом сполна.

Узенькая бухта, вдоль которой скользит лениво по волнам маленький одинокий парусник. Мы, урча, проплываем над его мачтой, помахав рукой шкиперу и поймав взмах в ответ.

Теперь форма береговой линии кажется мне знакомой. Я знаю, что скоро справа по курсу должно быть болото, и вскоре болото возникает справа по курсу. Откуда я это знаю? Карта не дает такой степени знакомства с местностью, потому что чернильные надписи и цветные линии, если их не изучать внимательно, подробно себе все воображая, так и останутся чернильными надписями и цветными линиями. А мне знакома местность — изгиб берега, болото.

Ну конечно! Я бывал здесь раньше! Я летал над этим самым участком берега, а туманное чувство знакомого объясняется иной точкой зрения. Я летал раньше над этим берегом на высоте во много раз большей, чем дано когда‑либо достичь биплану, — на высоте восьми миль, и смотрел вниз на этот самый песок, и отмечал с удовлетворением, что моя скорость относительно земли — шестьсот миль в час. Это было в другой день и на другом самолете. Хорошие то были дни. Когда ты забирался в тридцатитонный истребитель и несся верхом на громыхающем огненном вихре турбореактивного двигателя. Когда поднимался вертикально вверх и молнией несся прямо вниз со сверхзвуковой скоростью.

Замечательная жизнь. Грустно было расставаться с истребителями, с их огромной скоростью и сверкающим величием. Но я кивнул окружающей меня обстановке, поводья натянулись, и времена «Таканов» и прицелов, померкнув, остались позади.

Но высотная страна все та же, не важно, на чем ты по ней путешествуешь. Когда вместо турбины позади кабины впереди нее опять появился ревущий завихряющий воздух пропеллер, я обнаружил, что вся разница лишь в том, что теперь бак с тогшивом пустеет в три раза дольше, а вместо власти над скоростью я стал хозяином времени, обретя новый вид свободы.

Внезапно в мире нынешнего времени под крылом раскрашенного в цвета зари биплана на берегу возник дом. Два дома. Пять, и деревянный причал, протянувшийся от берега в море. Водокачка, на ней название — КРИСЧЕНТ‑БИЧ. Мы прибыли. Время заправиться и сжевать сэндвич.

Но в дереве и ткани — по‑прежнему дурное предчувствие, нежелание повиноваться, дрожь в ручке управления.

В аэропорту, который оказался невдалеке от водокачки, одна посадочная полоса с твердым покрытием. С моря поперек полосы дует ветер. Формальное название: боковой ветер. От старых пилотов я не раз слышал истории, предупреждения. Никогда не садись при боковом ветре, говорили они, и рассказывали случаи из минувших дней, когда такая посадка была непростительно дорогой ошибкой.

И я на мгновение забыл, в каком времени нахожусь. Аэропорт стоит себе в 1964‑м, а я летаю в 1929‑м.

Ну же, самолет, успокойся. Паркс весь напрягся, оцепенел, я двигаю педалями вправо‑влево, чтобы он немного расслабился. Он пытается мне напомнить о тех старых случаях. Боковой ветер для него что огонь для скаковой лошади, а я веду его прямо в жар и пламя, и на уме у меня только топливо и сэндвичи.

Скорость восемьдесят миль в час, мы выровнялись по центру полосы. Я сбрасываю газ, и Паркс бессильно устремляется к земле. Меня поражает его безжизненность. Успокойся же, дружок. Через минуту‑другую ты выпьешь полный бак прохладного красного топлива.

Колеса ровно касаются бетона на скорости 70 миль в час, хвост еще в воздухе, мы тормозим, по обе стороны несется смазанная полоса. Наконец хвост, потеряв подъемную силу, опускается, взвизгнув колесом по бетону. И тут происходит неизбежное. На скорости тридцать миль в час биплан против своей воли начинает разворачиваться по ветру. Руль направления до отказа в противоположном направлении. Изо всех сил на противоположный тормоз… Но время, когда тормоз мог помочь, уже упущено, и биплан из медленного разворота подхватывает рука чудовища и швыряет бешенным волчком. Покрышки пронзительно визжат, мы вертимся, съезжая с полосы куда‑то в сторону. Визг, скачущий со всех сторон горизонт, резкий пистолетный выстрел из правой стойки шасси — все в полсекунды. Пока я сижу в кабине, онемев, не в силах что‑либо предпринять, держа выжатую до отказа педаль, шасси ломается и подгибается под фюзеляж. Конец крыла падает на бетон и во все стороны летят искры, щепки, обрывки старой ткани, к этому примешивается сизый дым и запах горелой резины. С визгом и скрежетом биплан пал под жестким ударом бича своего давнего врага — бокового ветра.

А затем наступает тишина, если не считать хлопков двигателя, которые быстро затихают, когда я его выключаю.

Ты болван.

Ты полный идиот, ты безмозглый ублюдок, а не пилот, ты дебил, у тебя руки не из того места растут. Ты идиот, ты болван, ты глупый выродок — ты его поломал! Посмотри, что ты наделал, ты, идиот, ты, болван! Я медленно выбираюсь из кабины. Все произошло так быстро, так внезапно, я уничтожил самолет, потому что не послушался древних предостережений. Тысяча девятьсот двадцать девятый не уживается с днем сегодняшним. Это разные, разные миры. Ты болван. Правое шасси разлетелось на две части и лежит под самолетом. Ты идиот. Конец правого крыла изодран, задний лонжерон треснул. Ты глупый, безмозглый дебил. Я силой вырвался из 1929 года в наше время, и этой силы оказалось достаточно, чтобы как ножом срезать стальные болты на креплениях правого шасси, превратить их из некогда полезных вещей в маленькие погнутые покореженные цилиндры. Ты безнадежный тупица.

Несколько капель бензина, словно слезы, вытекают из двигателя. На полосе очень тихо. Боковой ветер теперь вздыхает — ему все равно, мы его больше не интересуем. Работники аэропорта, которые слышали, что произошла авария, подъезжают со стороны ангаров на грузовике. С помощью лебедки они подымают нос биплана, и с их помощью я доставляю биплан под крышу. Вместо колеса и поломанной стойки шасси под крыло становится высокий домкрат.

Работники аэропорта уходят, и я остаюсь один на один с бипланом. Каков урок, самолет? Чему я должен был здесь научиться? Ответа нет. Снаружи небо постепенно темнеет, а затем начинается дождь.